Записки охотника

все, выставка, презентация, Жданов, Осипов, Гарипов, Алексеева, беседа, Выставка, Галдин, Пилипенко, Красная площадь, Мягков, оленевод, Путешествие, юбилей, Ярмарка, Владивосток, встреча, геологи, книга, Либерман, обзор, Охотник, Якубек, культура, Магадан, Мифтахутдинов, Отзыв, Парасоль, Седов, Усачев, Художник, Азбука, Голота, журнал, календарь, Лебедев, Моторова, музей, нарочито, Олейников, Радио, Садовская, Спутник, фотография, Цирценс, Шенталинский, экспедиции, Березский, Быстроновский, Володин, Вронские, Врублевская, Гулаг, Дальневосточный капитал, интервью, Итог, Колыма, краудфандинг, Лебедева, Лекция, Москва, Открытки, Райзман, Редлих, рецензия, Сахибгоряев, Сидоров, сказки, стихи, Тенькинская трасса, фестиваль, фото, Damien, авиаперегон, Авченко, арбуз, АСКИ, Байдарова, Бангладеш, Бельгия, БСЭ, Валотти-Алебарди, Владимир, Возрождение, волонтер, вуз, газета, герб, Гоголева, город, Грибанова, Гроу, Донбасс, живопись, Жуланова, журналист, закулисье, Знак, издательство, Индия, история, Кадцин, камень, Козин, Комков, Крест, Лагерь, Латвия, Левданская, Мальты, мельница, Месягутов, Морской порт, Мурманск, несвобода, Олефир, охотник, Пакет, Памятник, Переезд, Пилигрим, Питер, Полиметалл, поход, почетный житель, Поэзия, Прусс, Путеводитель, Резник, Рим, Розенфельд, Рытхэу, Свистунов, Сорокач, стажировка, Степанов, стул, Суздальцев, США, Тимакова, Тихая, туризм, Урчан, Фентяжев, филателия, Церковь, Чукотка, Якутия, Яновский

Трехтомник Мифтахутдинова

26 ноября 2018 | Анатолий Либерман

В свежем ежеквартальном журнале «Мосты» опубликован литературный обзор Анатолия Либермана о трехтомнике Альберта Мифтахутдинова. Журнал выходит с января 2004 года в Германии. Объединяет на своих страницах русских писателей-эмигрантов.

В наше время немногие прозаики (о поэтах и говорить не стоит) переживают свою известность. Авторы, которых политика, тема или скандал вынесли на поверхность, пишут в лихорадочном темпе, ибо должны постоянно напоминать о себе: норма — книга в год. Сказанное в равной мере относится и к России, и к Западу. Явление это не новое, о чем говорят многотомные сочинения классиков на всех языках, но что-то оседало навечно, а от нас, похоже, остается одна пена. Тем более удивительно, что в 2017 году «Охотник» нашел средства издать — как всегда, очень хорошо, не скупясь на переплет, бумагу и иллюстрации — трехтомник почти в 1600 страниц Альберта Мифтахутдинова (1937–1991), умершего за четверть с лишним века до того. В 2017 году ему бы исполнилось восемьдесят лет.


Mifta_tom_1.pngMifta_tom_2.pngMifta_tom_3.png
 

Сын военного, служившего на Севере, там он и вырос и, хотя поехал учиться в Киевский университет, рвался назад. Север остался его родиной до конца. К тем краям пристали два ярлыка: лагеря (Колыма) и романтика. Первый во всех смыслах реален. Второй — дань литературщине, то есть не литературе, а окрошке из Джека Лондона и Нансена-Амундсена в головах читателей. Север в своем классическом варианте — это тундра, частично тайга, короткое лето с озверевшим гнусом, жестокий мороз, водка, вполне возможный многомесячный (если не дольше) отрыв от «цивилизации», борьба за выживание, редкая способность слиться с немилосердной природой, познать ее тайны (иначе не выживешь) и самое сложное — полюбить этот край. Мифтахутдинов и его ближайшие друзья к таким людям и относились.

Альберт Мифтахутдинов с дочерью Натальей. Магадан, 1984 г. 
Фото Николая Боброва
 
Mifta_03.jpg

Сочинения писателя важнее воспоминаний о нем, но третий том интересен не по той причине, что так уж необходимо знать, где работал Мифтахутдинов, почему был два раза женат и какие имел премии, а потому, что его персонажи, хотя и попадают в ситуации, имеющие автобиографическую основу, вовсе не копии их автора. По страницам повестей и рассказов проходят одинокие люди в окружении геологов, метеорологов, охотников и моряков, то есть в центре всегда мужчина среди мужчин, хотя и не избегающий женщин. А в жизни Мифтахутдинов был общителен и остроумен, то есть вовсе не «одинокий странник» и не «морской волк». Но литературный север плохо приспособлен для мирских радостей. Что там делать оседлому, женатому Смоку Белью? И хемингуэевскому Старику (пусть там и тепло) тоже нужно море, а не постоянное жилье; и снились ему львы. Оба автора оказали сильнейшее влияние на Мифтахутдинова, но и без них сюжеты требовали предсказуемых ситуаций. Иногда он посылает своих персонажей в отпуск на юг. Северяне томятся на пляжах, и приходится сочинять экзотические ситуации, чтобы оживить сюжет. 

В третьем томе, кроме воспоминаний, перепечатаны газетные очерки из «Советской Чукотки», «Магаданского комсомольца», «Магаданской правды» и других аналогичных изданий. Они небезынтересны для полноты картины и еще для того, чтобы понять, почему после университета добивавшийся распределения в тамошнюю газету Мифтахутдинов впоследствии столь усердно рвался оттуда. Он был, конечно, членом партии и активным членом писательской организации, так что зависел от воли начальства и писал то, что от него ожидали, но всё равно жутко слушать песни, пропетые в когтях у кошки. 

Ни в заметках, ни в очерках нет ни одного живого слова. Чукотка бодро идет к коммунизму, борется с пережитками дикого прошлого, перевыполняет план; вокруг замечательные молодые юноши (парни) и девушки, полные энтузиазма и горящие на работе. Особенно вдохновляли различные съезды. Но в своих сочинениях ему удалось пробиться сквозь эти глушилки, и возникает образ, ничем не похожий на газетного доброго молодца: не трудовой энтузиазм, а преданность полезному делу и верность товарищам по работе; не победные лозунги, а молчаливые переходы (поболтать можно только на привале, да и то не о пустяках); не советская семья образцовая, а редкие женщины в пути, не отказывающие разделить ложе с человеком, который побудет недолго и уйдет (а вернется ли, неизвестно).

Конечно, шаманы и камлания восторга рассказчика не вызывают, но и праведный гнев он на них не обрушивает: если вдуматься, чужие суеверия не его дело. Зато к преданиям, приметам и обычаям эвенов, эвенков, тунгусов, эскимосов и других народностей Севера он относится с величайшим почтением и старается перенять науку, которой аборигены овладевали на протяжении веков. Запад (Аляска) через пролив; отношение к нему самое что ни на есть дружеское: там жизнь устроена лучше, чем дома, и досадно, что родственные племена разобщены. 

На Чукотке, за пределами газетного официоза, удавалось печатать и свое, неприказное, хотя, как узнаёшь из воспоминаний, травили и Мифтахутдинова. Само собой разумеется, далеко за пределы дозволенного он не выходил. Лагерная Колыма не всплывает в его прозе ни малейшим намеком. В своих странствиях он не наткнулся на колючую проволоку ни разу, но этого и ожидать нельзя было, хотя тема репрессий никогда не оставляла его (III: 154–156). 

Мифтахутдинов верил советским лозунгам. Фидель Кастро и прочие коммунистические диктаторы Латинской Америки были его героями, а раздражали его свои дураки-начальники. Персонажи Мифтахутдинова свободно провозят из-за кордона заморские напитки и с удовольствием пьют их. Сам он был пожизненным поклонником джаза — это в те годы, когда нам вбивали в голову: «Сегодня он слушает джаз, завтра родину продаст». А у него рассказ «Два ранних регтайма», где Росамунд Джонсон, Вильям Хэнли, Гершвин. Мифтахутдинов умер в 1991 году, то есть дожил до перестройки и успел увидеть, как толпы жадных до наживы соотечественников устремились на Чукотку. 

Индустриализация и там оставила за собой пустыню, но теперь никем не сдерживаемые хищники вытаптывали всё подряд. Мифтахутдинов остро чувствовал свое единение с природой и был потрясен. Его друзья повторяют, что он не мог вынести этого варварства и оттого умер. Но красивые слова вроде того, что великий поэт задохнулся от отсутствия свободы, что чуткий человек не в силах был жить, видя окружающую мерзость, едва ли стоит понимать буквально. У персонажей Мифтахутдинова часто болит сердце. Сердце, как он сам говорил, быстро изнашивается в условиях вечной мерзлоты и болит перед пургой. Инфаркт на крайнем севере, да еще при гигантских нагрузках — дело обычное. А так, жил ведь он десятилетиями, зная, что недавно творилось в его краях, и это знание преследовало его, но не убавляло его веселости. Когда с «простых советских людей» сняли намордник, они и стали тем, кем были всегда. Такому наблюдательному человеку, как Мифтахутдинов, особенно удивляться не стоило. 

Стойбище 2-й бригады. Чукотка, май 1961 г.
Mifta_5.jpg

Все, кто оглядывался на творческий путь Мифтахутдинова, отмечали три его рассказа: «Мишаня», «Крылья Экзюпери» и «Звонок из Копенгагена». Первый из них совсем короткий (I: 57–61). Пожилой охотник отдал в городской парк культуры и отдыха белого медвежонка. Там его посадили в клетку, и сторож потехи ради научил зверя пить водку и закусывать вполне по-людски. Через год охотник, ненадолго вернувшийся по делам в городок, где между делом сказано нет ни культуры, ни отдыха, зашел навестить зверя, и увидел его, грязного, спившегося, забывшего, кто он и откуда. Мужчины выпили за встречу, а потом охотник долго еще пил один, и при виде такого унижения звериной природы отчаяние охватило его. Он открыл клетку, но «Мишаня» никуда не хотел уходить, и тогда человек вонзил ему нож в сердце. Назавтра их нашли, лежавшими в обнимку. Охотник спал, а на звере замерз ручеек крови. 

Еще более грустный сюжет в «Крыльях Экзюпери» (I: 174–177). Он о летчиках, которым надо летать (иначе нет им смысла жить); о друге рассказчика, вернувшемся в небо и погибшем, и неведомо, о чьем самолете, лежащем (почти целом!) на берегу. К нему приходит с цветами девочка, убежденная, что это самолет Сент-Экзюпери и что он, такой надежный человек, непременно вернется. Девочка обещает рассказчику, тоже летчику, что теперь она и его будет ждать. «Я молчал. Я знал — что это такое, когда на свете есть женщина, которая тебя ждет...» (I:175). 

И наконец, «Звонок из Копенгагена» (I: 91–95). Рассказчик и женщина, любящая его и любимая им, ждут на Внуковском аэродроме самолета на север. Чукотка не принимает, а тем временем прилетает самолет из Копенгагена. Копенгаген открыт, да только рассказчику туда не надо. Он пять лет проучился в Москве, подзабыл родные места, но остался верен им, а женщина, с которой связано так много, никогда не последует за ним. В конце концов он улетает. С тех пор она в письмах всегда спрашивает его, как там дела «в его Копенгагене». 

Банальность завязки и развязки спасает посторонний персонаж, маленький мальчик Чеви, которого рассказчик учит в школе и о котором он много говорит в письмах. Это необычайно тонкий и умный ребенок. Таким мог быть их сын. На вопрос, что зимой и летом одним цветом, он, подумав, ответил: «Снег», — и действительно вокруг них снег лежит круглый год. Он думает, что живописец — это тот, кто живо пишет. Ему не нравился джаз, под который танцуют старшеклассники. «Какую музыку ты любишь?» — Тихую. Чеви вырос, а рассказчик так и не выбрался в Москву, но иногда звонил в полумифический Копенгаген, с которым на Чукотке почти не бывает телефонной связи. И вдруг однажды «ему ответили: — Копенгаген на проводе. Телефонистка ... спросила, кого дать в Копенгагене. Он растерялся. — Знаете что... соедините меня с Эльсинором. Кого в Эльсиноре? Гамлета... Принца Датского». Эски (он наполовину эскимос, и так его звала оставшаяся в Москве женщина) крепко стиснул трубку, и рука его дрожала» (I: 95). 

Как уже говорилось, двойники Эски часто появляются на страницах мифтахутдиновской прозы. Рождались короткие рассказы с легким надрывом (звонишь Гамлету, и дрожит рука). Их основные фигуры — пожизненно странствующий Пер Гюнт и неведомо, ждущая ли его Сольвейг. («Свет велик. И мы состарились в пути. Но нам не жаль ушедшей молодости. Мы прожили богатую жизнь, и пока достигли цели, набрались знаний и мудрости, чтобы передать будущим поколениям» (I: 429). К счастью, ему удавалось остановиться у черты, за которой разбиваются литературные сердца, и не утонуть в сентиментальном сиропе. В подобных ситуациях Хемингуэй был более сдержан, а Голсуорси, коротких рассказов которого в России не знают, был мастером именно подобных сюжетов и подобных разработок. 

Встреча с читателями. Слева направо: Нелли Тарабанова, Альберт Мифтахутдинов, Евгений Рожков, Владимир Христофоров. Чукотка, 1979 г.
Mifta_4.jpg

Мифтахутдинов передал свои мысли самым разным персонажам. Он пишет: «Много скитался Мухин, но к земле, где родился, равнодушен, а без чукотских снегов не может. „Значит, и умирать надо здесь, — думает он. — Это моя родина“. Простая и спокойная мысль эта давно им выношена, и решение это принято раз и навсегда» (I: 423). В октябре 1924 года на Аляске великого полярного путешественника Кнуда Расмуссена посетил великий заклинатель духов Наягнек. Он сказал: «Великий охотник не должен быть одновременно великим женолюбцем. Но никто не в силах перестать это делать» (I: 333). Из таких мыслей и выросли сюжеты чукотского писателя. 

Некоторые рассказы в первом томе можно отнести к страноведению и этнографии. Получились они по-разному. Постоянная фигура — старик из местных; некоторые говорят по-русски, а кое-кто в давние времена ездил к родичам на Аляску и понимает по-английски. Старики Мифтахутдинова не осколки ненавистного прошлого, но и не вещатели мудрости с агитплакатов. И не балаганные клоуны они вроде деда Щукаря. (Боюсь, что пришла пора пояснить, кто это.) Они неотделимы от тундры, и только дурак не будет учиться у них. Многие их суеверия нелепы, но все охотники таковы. Слишком близка смерть, и нужны меры предосторожности, чтобы умилостивить враждебных духов и заручиться поддержкой добрых. «В чужой монастырь со своим уставом не суйся», — советует сам себе Мифтахутдинов. Это такой несоветский подход к жизни с его культом разрушения старого мира! Конечно, новый мир повсюду: партия, комсомол, колхозы, самолеты, тракторы, медицина, интернаты для детей, современные жилища, электричество, джаз. Но ни разу Мифтахутдинов не воспел насилия, искоренения, крутой ломки и тому подобных прелестей, ни разу не осмеял старинных обычаев, а ко многим старался приобщиться. Он не хотел жить ни без чукотских снегов, ни без чукотского прошлого. Повторю: Мифтахутдинов-писатель и Мифтахутдинов-газетчик — разные люди. 

«Примитивные аборигены» подчас милее ему просвещенных русских. Чукча-каюр везет (естественно, на собаках) приехавшую к ним молодую учительницу. В пути их застает пурга (так хорошо знакомый нам по литературе буран в степи), и ночевать приходится, зарывшись в снег. Женщина в отчаянии и плачет. «Вся эта история очень огорчала Аттаукая. Думалось ему, что пассажирка сердится на него и винит его во всем, хотя никто не виноват — ни каюр, ни собаки, разве что пурга. Но на пургу в тундре не сердятся — ведь это неизбежно: снег, солнце, мороз, пурга, — никому и в голову не придет сердиться на пургу». 

Однако его спутница безутешна. «„А-аа, мне страшно, Аттаукай... мы замерзнем... а-аа... а-аа...давай ехать, Аттаукай, миленький, давай поедем, я твоей стану, когда приедем, Аттаукай... как жена буду“. „Какомей! — ужаснулся он про себя. — Что она говорит.“ Не было еще в его селе случая, чтобы русская женщина вышла за чукотского мужчину... Вот уж удивятся — Аттаукай привез русскую жену! Вот председатель удивится! Скажет ай да парень Аттаукай! Вот молодец!» Они благополучно добрались до места, но «Виолетта легла, не раздеваясь, и это, понял Аттаукай, знак недобрый. Напоминать ей о ее словах он не стал. Ведь если он никогда не забывает о том, что говорил, — почему она должна забывать? „Все женщины одинаковы, — горестно подумал он, ни одной верить нельзя“» (I: 209–211). 

Альберт Мифтахутдинов. Чукотка, 70-е гг. ХХ в.
Mifta_7.jpg

«Идеализированные аборигены», несомненно, присутствуют в рассказах: они пьют, но не спиваются; они простодушны, смелы, находчивы, верны своему слову и, даже когда себе на уме, инстинктивно благородны; Они и закон нарушают из самых лучших побуждений (так в одной из повестей). Как во всех реальных и литературных «туземцах», в них, не искушенных сутолокой цивилизации, много детского — обстоятельство, которое позволило Мифтахутдинову раскрыться как человеку с ярко выраженным чувством юмора. Эта струя в его творчестве возникает неожиданно. 

Некоторые сюжеты острокомичны. Например, беременная жена рассказчика впервые переживает наводнение: до того она видела подобную ситуацию только в балете «Медный всадник». Мы присутствуем при том, как она выплывает из затопленного дома в оторванной от стены ванне (I: 238–239). Аналогичный ход (реальный опыт и искусство) использован в другом месте. Аттаукай, тот, который в конце концов не привез в село русскую жену, слушает ее рассказ о Грузии и Казбеке. «А если вам женщину украсть? Это так романтично! Вот в Грузии женщин воруют,» — рассказывает Виолетта. «Как воруют?» — удивился Аттаукай. «Ну, похищают — прискачут в село на конях, завернут женщину в одеяло и — привет!» Аттаукай недоуменно пожимает плечами. «Испокон веку чукчи никогда ничего не воруют, никогда ничего не возьмут без спросу. А тут украсть человека!» Аттаукай, как выясняется, только один раз в жизни видел грузина на папиросной коробке «Казбек». Узнав, что теперь женщин «воруют» по согласию, он и совсем растерялся: «Если согласна, зачем же воровать?» (I: 205–206). 

Детскость аборигенов не в наивности и тем более не в глупости, а в неумении снимать с сообщения один слой за другим, то есть в инстинктивном отталкивании от метафоры. Действительно: если согласна, зачем же воровать? Они слушают сказку о трех поросятах и поражены: почему любящим друг друга братьям понадобилось строить три дома? Рассказчик признаётся, что такая мысль никогда не приходила ему в голову. Еще большее изумление вызвала у слушателей завязка Троянской войны (суд Париса), действительно нелепая; но и воевать годами из-за женщины они бы не стали. Неприятие переносных смыслов — типичная черта средневекового сознания. Оно не лучше, не хуже и не примитивнее современного Западного: оно другое, и не случайно историки культуры так многому научились у этнографов, которые поняли, что мы многое придумали, но, пойдя не столько вперед, сколько вбок, не стали ни умнее, ни лучше. Самые остроумные, «зощенковские» миниатюры помещены в конце. Жаль, что их так мало и что их почти невозможно цитировать по кусочкам. Есть в них, например, три женских персонажа: Тамара, Флора и Эльза. «Флора действительно (как сама говорит) ездит ежегодно в Ясную Поляну, только в другую, которая в Анучинском районе Приморского края. А Эльза даже не знает имени-отчества Рытхэу и перепутала его с другим писателем, который вовсе и не чукча, а совсем наоборот — татарин, и живет не в Ленинграде, а в Магадане, ну да аллах с ним!» (I: 477). 

Рытхэу был назначен главным чукотским писателем и действительно жил в Ленинграде (в мое время в Европейской гостинице), а тот, который «совсем наоборот», — сам Мифтахутдинов, сын русской и татарина. Он никогда не забывал о своих корнях и горевал, что не знает ни одного слова по-татарски.

В. В. Сертун, С. Н. Бурасовский, В. А. Садковский и А. В. Мифтахутдинов. Чукотка, 1991 г.
Mifta_6.jpg 

В третьем томе некоторые воспоминания превосходны и полны нетривиальных мыслей. Например, Владимир Христофоров замечает: «Альберт Мифтахутдинов всю жизнь стремился дотянуться до уровня своих литературных героев, и, если бы такое с ним и случилось, такой рассказ он никогда бы не написал» (III: 223). Но человека со стороны удивляет другое свойство, которое можно было бы назвать двойственностью. Я уже упоминал тот факт, что гулаговская Колыма, столь заботившая его как журналиста, даже намеком не всплывает в рассказах и повестях. Ироническое упоминание «лакировки действительности» в некоем непоименованном прошлом (I: 251) — самое большее, что он себе позволил. Темперамент прорывался почти только в юмористических зарисовках. 

А в жизни было так: «Хулиган! Ни минуты покоя — все время, как на иголках. Чуть отвернешься, непременно что-нибудь выкинет. То газету сверстает по диагонали, то автора подсунет неблагонадежного. — Чего же не выгоните?... — А с кем я, интересно, работать буду? Причесанных мальчиков у меня хватает, могу одолжить, а таких басурманов — беречь надо... — Это настоящий фанатик! Его отовсюду гонят, потому что он ни на кого не похож, сам по себе, и каждый раз берут обратно, потому что без него скучно» (III: 81; Юрий Васильев). Кто бы мог подумать? Где это за пределами Чукотки берегли басурманов? И стилистически он почти полностью отделил себя от агитки и научился писать без штампов типа: «Шофер никогда не проедет мимо, не оставит друга в беде» (III: 263) — их в газетных статьях множество. А в рассказах и литературщины вроде звонкая тишина и смешинка в серых глазах нет почти совершенно. 

«Звонок из Копенгагена» и некоторые другие рассказы Мифтахутдинова можно назвать новеллами: в них различимы завязка, подъем и развязка, но чаще его интересовало не действие, а описание. Перед читателем проходят картины: экспедиция, праздники, охота, встречи, беседы. Эти картины перетекают друг в друга и запоминаются с трудом. По роду своего таланта Мифтахутдинов был очеркистом. Отсутствие центра тяжести в большинстве его рассказов мешает ему прорваться к читателю, который ищет не бытописание, а сгущенную драму, то есть, увы! «романтику» (поэтому уцелел Джек Лондон и забыт Брет Гарт). 

Второй том собрания — повести, в сущности, длинные рассказы. Они читаются легко, но и они (даже самая драматическая из них «Время игры в Эскимосский Мяч») лишены кульминации. Все это я говорю не в упрек Мифтахутдинову, писателю самобытному и талантливому. Его печатали и в центре, но знают за пределами Колымы и Чукотки мало — проклятие периферийных («провинциальных») писателей и актеров. Мифтахутдинова было за что любить, и памятник (трехтомник), который поставили ему друзья, он заслужил.